Читаем без скачивания Проданные годы [Роман в новеллах] - Юозас Балтушис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вон… вон!.. — хрипел старик. — Что еще высмотрела?
— Папашенька, папашенька! — не унималась Салямуте. — Весь век буду тебя помнить, обедню закажу, богу буду молиться за твою душу, только ты, папашенька, сними свое заклятие… Смилуйся, сними, не оставь!
Старик вздрогнул всем телом, выпятил грудь, приподнялся на локтях. Жуткими стали его глаза.
— Высмотрела, грабительница… волчица, — прошипел он страшным голосом. — Не будет тебе благословения… не будет…
И рухнул опять на постель, глубоко выдохнув воздух.
Салямуте застыла с разинутым ртом, бессмысленно глядя на старика. Совсем тихо стало в избе, и на окна легла снаружи какая-то темь, словно приблизилась ночь.
«Уррр-уррр-урр…» — заворчал за стенами отдаленный гром.
— Помер! — заголосила Салямуте. — Господи помилуй, нету больше папашеньки! Ой, Иисусе, Иисусе… матерь непорочная, помилуй! Помер один как перст, всеми покинутый, всеми заброшенный, ни единой души у смертного одра не было… А правда, никого дома нет? — вдруг обернулась она ко мне, и ни слезинки не было у нее в глазах — лишь озлобление и какая-то тревога. Не дожидаясь моего ответа, она крикнула: — Так чего же еще стоишь? Убирайся, когда не сумел вовремя родных позвать, убирайся!
— Сейчас позову, — сказал я, смутившись, чувствуя себя виноватым.
— И без твоего зова явятся теперь. Дождь вон начинается! Ступай, наколи дров, воды надо нагреть, обмыть… Глядеть на тебя тошно…
Припала она к покойнику — голосит, плачет, — а сама косит и косит на меня: здесь я или ушел?
Вышел я и стою у стены. Половина неба еще ярко освещена солнцем, чиста синева бездонной выси, а другая половина затянута грозовыми тучами, черная как ночь. Лишь далеко-далеко в поле, где небо сходится с землей, вспыхивает молния и ветер пробегает по липам, по садам, сотрясает спокойные каштаны. «Шу-шу-шу», — тревожно шепчутся яблони. И чудно так: был старик, а теперь нет старика. Яблони стоят, и улица на прежнем месте, и каштаны все так же раскинули свои ветви, даже куры все так же купаются в пыли. Все такое же, как было при старике, и, видать, долго будет таким, когда и Салямуте не останется в живых и вместо меня в этом доме будет другой подпасок. Всё так же будут зеленеть деревья, синеть небо, будет много солнца и много туч, только никогда-никогда больше не будет старого Дирды. И мне почему-то ужасно хочется еще разок увидеть старика, взглянуть, как он лежит там, согнув перерезанный палец. Успокоился наконец, и ничего ему не нужно, никто по нем не плачет…
Осторожно шмыгнул я в избу и чуть не крикнул от удивления: старикова кровать была пуста. И в это время услышал голос Салямуте. Она сидела на корточках у подпечья, куда хозяйка зимою загоняла кур, и что-то там делала. Возле нее лежал ничком мертвый старик. Гляжу я, Салямуте держит отцову руку, роет ею землю под печкой и повторяет:
— Какая рука зарыла, та и отроет, какая рука зарыла, та и отроет, какая рука зарыла, та и отроет…
Вдруг ее голос дрогнул, оборвался. Она рванулась от печи, таща за собой старика. В руках Салямуте держала небольшой, весь в земле сверток, обернутый толстой рогожей, и старалась засунуть его за пазуху, за холщовую рубашку. Но ей не удавалось, сверток, видать, был тяжелый, все выскальзывал, чуть не падал наземь. Сама Салямуте, вся встрепанная, глаза безумные, глядит на меня и не видит, ничего не видит, только сует сверток за пазуху, торопится, а он все выскальзывает, и глаза у Салямуте все безумнее становятся. Губы побледнели досиня, и она все повторяет:
— Господи помилуй… Господи помилуй…
Наконец перестала совать сверток, стиснула его обеими руками и кинулась к дверям. Но тут вдруг лежавший возле Салямуте покойник протянул руку, хватая ее за ноги. До ноги не достал и вцепился в подол юбки, крепко сжав кулак. Я почувствовал, как волосы у меня на голове зашевелились.
— О-о-о, а-а-а!.. — завизжала Салямуте вконец неузнаваемым голосом и бросилась бежать. Но старик не выпускал юбки, и Салямуте отлетела обратно. Дрожа как осиновый лист, с визгом кидалась налево и направо, вперед и назад, как запутавшаяся в силках куропатка, все старалась вырваться и все отлетала обратно. Покойник держал ее словно железными клещами. — А-а-а, о-о-о! — уже не визжала, а только разевала рот Салямуте. И вдруг она рванула пояс юбки, выскочила из нее и в одном исподнем бросилась на двор, хлопая всеми дверьми.
И почти в этот самый миг ударил гром. Сильно, глухо, над самой головой. Казалось, изба валится на меня и покинутого покойника. За стенами зашумел дождь, раздались шаги бегущих людей, прозвучал веселый приглушенный голос Повилёкаса:
— Бух, и никаких гвоздей!
Может, мне только показалось, а может, уже пролилась густая черная туча, но в избе стало проясняться, забрезжило, словно наступало утро после долгой и томительной ночи.
Долго стояли все три брата возле умершего отца. Как вбежали из-под дождя, с взмокшими от пота лицами, так и оцепенели, не в силах промолвить и слова. Еще никто не плакал. Лишь старуха дергала нижнюю губу, собираясь прослезиться, поглядывала на сыновей, на покойника, на меня и наконец спросила:
— Расскажи, как все было?
— Значит, Салямуте…
— Чего там Салямуте? — прервала хозяйка, явно рассердившись. — Ну, что Салямуте?
А так как я не сразу нашелся, что ответить, то и Казимерас спросил:
— А на самом деле, парень? Что Салямуте?
— Слушай ты его, — не дала и ему говорить старуха.
Повилёкас ничего не спрашивал, лишь зорко смотрел вокруг. Земля под печкой была заровнена, даже забросана прошлогодним куриным пометом. Но перед печкой насыпано было, и правая рука старика тоже была в земле. Повилёкас улыбнулся, спросил невинным голосом:
— А где же наша Салямуте?
— На самом деле, где она? — спросил и Казимерас. — Раньше всех домой прибежала… еще задолго до дождя.
Старуха дернула пальцами нижнюю губу, заерзала.
— Я ее послала, — проговорила, не глядя сыновьям в глаза. — Послала посмотреть, что и как… Как набегут тучи, больному всегда худо… я и послала.
— Так где же она? — криво усмехнулся Повилёкас.
Салямуте пришла не так скоро. Уже в другой юбке, без свертка, и волосы на голове приглажены. Пришла она не одна, а об руку с долговязым Пятнюнасом. Зыркнула глазами на братьев, наступила мне на ногу и прошипела сквозь зубы:
— Цыц у меня…
— А уж Саломею вы не бейте, — сказал Пятнюпас, глядя на всех исподлобья. — Не она это…
— Что не она? — прищурился Повилёкас.
— Вот я и говорю тебе: не она. Чего тут спрашивать?
— Уху-ху-ху-ху-у!.. — вдруг заплакала Салямуте, бросаясь матери на шею. — Помер наш кормилец бесценный, папашенька разъединственный, остались мы обе сиротинушки!.. — Подняла замоченное слезами лицо, обернулась к братьям: — Один, как отшельник, не было родного человека освященную свечу подержать… Сколько раз говорила, сколько твердила, сколько просила: нельзя оставлять папашу одного, нельзя оставить одного, бедняжечку!.. — причитала она жалобно и все утирала слезы. — Послушался кто-нибудь? Услыхал кто, принял к сердцу? С пастушонком, с чужим оставили, как нищего какого, как, не дай бог, кого…
Старуха чаще задергала губу, заморгала глазами.
— Пеликсюкас, вечный ему покой, сам не захотел… — стала оправдываться она.
— По доброте это, по доброте сердечной, — охала Салямуте. — Всю жизнь папаша не о себе заботился, а чтобы всем было хорошо, чтобы в доме и соломинка зря не пропала, чтобы мы, его чада недостойные, горя не знали!.. Ой, папашенька, милый ты мой папашенька! Что ты наделал, папашенька единственный! — вдруг закричала она в голос. — Вбегаю в избу, как вернулась, а он лежит, бедняжечка, и подняться уж не может… А пастушонок, дурень этот, стоит и не подсобит! Поворачивался, говорит папашенька, поворачивался на другой бок, господи боже, не было кому повернуть! Вцепился мне в подол: подними, просит, а как его подымешь, когда бог призывает? Так и преставился, вцепившись в подол… Уху-ху-ху…
— Так вы Саломею не бейте, — снова сказал Пятнюнас.
— Да замолчи ты, болван! — крикнула Салямуте и опять принялась плакать.
— Сама же сказала… — развел руками Пятнюнас.
— Молчи.
Плакала, причитала Салямуте все громче, все жалобнее, перечисляла и как она росла на вольной волюшке, и как отец первый раз ударил ее розгой, и как гостинец принес — все по своей доброте, по любви, а она была нехорошая, не слушалась, огорчала… И другие были нехорошие, бесчувственные, безжалостные к отцу, словно камни. Старуха держалась-держалась и не выдержала — заплакала за ней. Казимерас и даже Юозёкас тоже уронили слезу. Не плакал один Повилёкас, но и не усмехался, а только следил за Салямуте, не сводил с нее глаз.
— Сама кует, сама и позолачивает, — качал он головой — не мог надивиться, до чего ловка Салямуте.